Петьке Пашкову десять лет. И троим дружкам его, кому больше, кому меньше, шастают по берегу Маныча, едят всё, что растет: молочай, белый корень кужины, солодку жуют — дома кроме макухи и ячмённой каши с остюками ничего нет. В карманах у всех патроны позвякивают. Тут они мастера, разбираются где наши, где немецкие, что какая полоска означает. Зеленая — трассирующий, красная — разрывной, с ним поаккуратнее надо. И постреливают в ярах. Три года как война кончилась, окопами вся круча над Манычем изрыта, а там такого добра…
Плотину водохранилища только начали восстанавливать, паводок на речке в этом году небывалй, хуторок их, Кирпичный, как на острове оказался. С одной стороны Западенский лиман, с другой Чекалина балка бурлит, учительнице с конзавода не добраться, закрыта школа, гуляй — не хочу! Далеко забрели, на доске покатались, повымокли, пробовали сазана палками лупить — прёт на свежую воду спина к спине, а взять — никак, сетей-то нету. Выбрались на намывной островок, натаскали плавника, камыша прошлогоднего, разломили пару патронов, по кресалу куском напильника чиркнули, разожгли костёр, греются.
Отбежал по нужде Петька за куст кужины и чуть не ахнул:
«Сюда, кричит, братцы. Что я нашёл!» — Чудо несусветное большой водой принесло: лежит наполовину затопленный здоровенный железный шар и рожки из него во все стороны торчат. Валёк малый уже ногу закинул, на железку выбраться задумал, самый старший из всех Вовка Подройкин за телогрейку его ухватил, одёрнул, всех назад увлёк. На немой вопрос Петьки всем разъяснил:
«Мина это. Морская мина. Дед Ажин рассказывал: наши катера торпедные от немца вверх по Манычу тикали, в проран плотины рвались. Куда-то вверх ушли летом сорок второго, а мины кидали, чтоб немецкие корабли, те что за ними гнались -взорвались».
Ясно, что штука эта опасная, но жуть интересно стало всем, как она ахнет, если её хорошо подогреть. Сказано-сделано. Часа полтора носили сухой камыш, бурьян, навалили целый стог. И тут Вовка покомандовал. Шагов за пятьдесят от мины талой водой овраг промыло, туда всю компанию загнал, сам выложил дорожку из камышовых метёлок, щедро её порохом посыпал, поджёг и вскачь к дружкам, ежом в овраг закатился.
С треском запылал кострище, стали ждать: ахнет или не ахнет. Уже и пламя опало, только жар переливается, а оно никак. Решили, что надо ещё туда топки добавить. Только идти собрались — ахнуло!
Петр Иванович через шестьдесят лет после того случая рассказывал, что никогда в жизни больше не слышал такого грохота. Завалило их в овраге песком, мусором, сажей. Оглохли все, поуделались со страху, исцарапаны крепко. Как живы остались, одному Богу известно. Выбрались и рванули в Чекалину балку штаны замывать, от материнского гнева отсиживаться — отцы-то почти у всех на войне полегли.
От взрыва в хуторе собаки взвыли, стёкла, двери повылетели, а где и крыши покосило. Сбежался народ к дымящейся ещё воронке, она водой заполняется, а детишек нигде нет. У оврага пимы из автомобильных скатов нашли — чью-то обувь и картуз Петькин со следами крови. Женщины в слёзы, ногти пооборвали, в краю воронки грунт разрывать кинулись — никаких следов! Кричали, звали — не отзывается никто. Самое худшее в голову лезло, а ну, какая силища натворила беды. Что пережили бедные — уже не узнать.
Вспоминает Петр Иванович: била его мать чем попало полуглухого, обожжённого, когда домой к вечеру добрёл, пока кровь носом не пошла. Что она причитала — не слышал из-за контузии. Одно разобрал, когда сама разрыдалась, на кровать упала вниз лицом:
— «Безотцовщина!»
Вырос Петька её трудами, любовью, достойным человеком стал.
— «Прости, мама», — сказать бы надо, да некому уже.